Ты больше чем просят даешь

Борис Пастернак — Иней: Стих

Глухая пора листопада,
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики.

Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.

Ты завтра очнешься от спячки
И, выйдя на зимнюю гладь,
Опять за углом водокачки
Как вкопанный будешь стоять.

Опять эти белые мухи,
И крыши, и святочный дед,
И трубы, и лес лопоухий
Шутом маскарадным одет.

Все обледенело с размаху
В папахе до самых бровей
И крадущейся росомахой
Подсматривает с ветвей.

Ты дальше идешь с недоверьем.
Тропинка ныряет в овраг.
Здесь инея сводчатый терем,
Решетчатый тес на дверях.

За снежной густой занавеской
Какой-то сторожки стена,
Дорога, и край перелеска,
И новая чаща видна.

Торжественное затишье,
Оправленное в резьбу,
Похоже на четверостишье
О спящей царевне в гробу.

И белому мертвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даёшь».

Анализ стихотворения «Иней» Пастернака

Пастернака часто называют самым сложным поэтом минувшего века. Его стихи нельзя просто прочитать, их надо исследовать. Чтобы дойти до сути, к чему стремился и сам поэт. «Иней», написанный в трагический момент нашей истории, не мог не нести мрачных ожиданий и предчувствий.

Поэт. Время. Жизнь

Как рождаются стихи не знают и сами творцы. Если и искать доказательств бытия Божия, то лучшего не найти. Поэты нужны Создателю, как его глас. Не вопиющий в пустыне, а пророческий. Призывающий к пониманию сути вещей.

Таков и иней. Заурядное природное явление, агрегатное состояние воды. И все? Пастернак доказывает: не все, и не так. Чувство опасности, неизбежных перемен, противоположных покою и постоянству возникает с первой строфы.

Глухая пора листопада.
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики.

То, что Пушкин называет «очей очарованьем» у Пастернака глухота и прощание. Отчего так? Сравним времена и события. Болдинская осень одного и Переделкинская другого явления разного порядка. 1941 год ничем не мог очаровать, зато все вокруг было пропитано тревогой.

Но поэт не поддается панике и призывает к этому других: «Расстраиваться не надо, у страха глаза велики.» Из падающих листьев, гусей, улетающих в неведомую даль — из мелких деталей бытия — рождается философия оптимизма: «Порядок творенья обманчив, как сказка с хорошим концом».

Философские обобщения действительности есть отличительная черта стихов Пастернака. Чему не следует удивляться, ведь он мог стать философом. Мы получили бы неплохого ученого, но лишились гениального поэта.

Почему «Иней»?

В самом деле. Если ты пишешь о чем-то, изволь рассмотреть его подробно и со всех сторон. Но в стихотворении заглавное слово появляется всего раз и то мимоходом:

Ты дальше идёшь с недоверьем.
Тропинка ныряет в овраг.
Здесь инея сводчатый терем,
Решётчатый тёс на дверях.

Оно похоже на мазок кисти художника, который придает смысл всему произведению. Иней это начало и преддверие зимы и надежд. Тонкое покрывало, откинув которое попадаешь в терем со спящей царевной. Она проснется и все станет другим.

За чудеса, в которые надо верить, за надежды, которые обязательно сбудутся поэт признателен инею:

Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даёшь.

Тот, кто хоть раз прочел стих до конца, проникся его смыслом, наверняка присоединится к этим словам. Окружающее и обыденное станет немного другим. Добрее, светлее, лучше.

Источник

❄️Иней

Хороший образец философской лирики представляет собой стихотворение Бориса Пастернака «Иней», в котором автор задаёт вопросы бытия и ищет на них ответы на фоне смены времён года – осени и зимы. Поэт связывает невидимой нитью события в природе и жизни человека, показывая их взаимосвязь и передавая читателю в красивой стихотворной форме.

История написания

Стих «Иней» пишется холодной осенью 1041 года, когда фашисты смотрят в бинокли на Москву и уже видят себя в столице СССР. Пастернак в это время пытается отправиться на фронт, находясь на даче в ближнем Подмосковье.

Слово «война» не фигурирует в тексте, но в строфах чувствуется напряжение и переживание автора. Он находится в таком же положении, как и миллионы русских и не может не задаваться вопросом «Что завтра?».

Остаться в ритме жизни и частично снять напряжение позволяет природа, созерцание которой возвращает к вечности с её неизменными ценностями и надеждами на лучшее. Смена времён года – это в глазах Пастернака сменяемость эпох, переход одного состояния мира в другое. Именно в такой переломный момент для Родины и пишется стихотворение.

Сюжет и тема стиха

Начинается стих с листопада осени, когда в теплые края тянутся косяки перелётных птиц, а ветер нянчится с рябиной. Прощание с последними относительно теплым днями не должно печалить человека, так как:

Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.

Уже завтрашнее утро может подарить зиму, которая прилетит с севера белыми мухами снега. Лес и город принарядится в белые одежды, а озёра скуёт лед. Лес в овраге станет похож на сводчатый терем, а тишина словно бы оправится в резьбу и станет походить на четверостишье о спящей царевне.

На этом фоне у автора в грёзах рождается благодарность Богу за дар жизни и право созерцать его дивные творения.

Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даёшь».

Временная петля

При анализе строк мы видим, что автор призывает не печалиться от слякоти осени (наступления фашистов), так как мир возьмёт своё и рано или поздно придёт зима с её тишиной и сказочной красотой. Пастернак не упоминает в 1941 году имя Бога напрямую, но слова благодарности относятся именно к нему.

Стихотворение учит уметь терпеть и не терять надежды на позитив, ведь этот мир создан слишком мудро для торжества горя и всегда сменяет минуты печали мгновеньями счастья.

Тропы в произведении

В стихотворении «Иней» присутствуют образные обороты речи (тропы), которые помогают поэту передать внутреннее настроение произведения. Отметим тропы:

Также имеются образные обороты речи:

Торжественное затишье,
Оправленное в резьбу,
Похоже на четверостишье
О спящей царевне в гробу.

Все обледенело с размаху
В папахе до самых бровей
И крадущейся росомахой
Подсматривает с ветвей.

Автор использует метафоры (глухая пора листопада, за снежной занавеской, святочный лёд, белые мухи и т д.) и эпитеты (зимняя гладь, сводчатый терем, лес лопоухий и пр.).

Стих написан в жанре философской лирики и имеет перекрёстную рифму (листопада – косяки – не надо – велики).

Полный текст

Глухая пора листопада,
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики.

Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.

Ты завтра очнешься от спячки
И, выйдя на зимнюю гладь,
Опять за углом водокачки
Как вкопанный будешь стоять.

Опять эти белые мухи,
И крыши, и святочный дед,
И трубы, и лес лопоухий
Шутом маскарадным одет.

Все обледенело с размаху
В папахе до самых бровей
И крадущейся росомахой
Подсматривает с ветвей.

Ты дальше идешь с недоверьем.
Тропинка ныряет в овраг.
Здесь инея сводчатый терем,
Решетчатый тес на дверях.

За снежной густой занавеской
Какой-то сторожки стена,
Дорога, и край перелеска,
И новая чаща видна.

Торжественное затишье,
Оправленное в резьбу,
Похоже на четверостишье
О спящей царевне в гробу.

И белому мертвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даёшь».

Читает Л Кононова

Источник

Ты больше чем просят даешь

Об авторе | Олеся Александровна Николаева родилась 6 июня 1955 года в Москве. Окончила Литературный институт им. А.М. Горького. Поэт, прозаик, эссеист; лауреат нескольких литературных премий, в том числе Национальной премии «Поэт» (2006), профессор Литературного института им. Горького. Постоянный автор «Знамени». Живет в Переделкине. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Дирижёр» (стихи), № 7, 2018.

«Ты больше, чем просят, даешь»

1. Описать неописуемое: «Из вероятья в правоту»

Вот уже тридцать лет, как я веду творческий семинар поэзии в Литературном институте им. Горького. Важной задачейостается научить студентов читать и понимать стихи. Находить механизмы их воздействия. Поэтому, помимо обсуждения студенческих работ, учимся анализировать стихи классиков, проникать как в их художественный метод, так и в мотивацию каждого слова в стихотворении.

Очень хорошо помню, как я, будучи сама студенткой Литинститута, вчитывалась в стихи любимых поэтов и старалась понять, как им удавалось выразить невыразимое и описать неописуемое?

Помню, как с друзьями-поэтами мы исследовали материю стиха, искали случаи совпадения поэтики и поэзии, звукового образа и визуального, а порой и подмечали, как нам казалось, неточное слово, лишнюю строфу…

Например, мой друг поэт Виктор Гофман («перфекционист стиха», как я его называла) убеждал меня, что в «Венеции» Блока (во втором стихотворении цикла), там, где

Таясь, проходит Саломея

С моей кровавой головой,

в последней строфе:

Все спит — дворцы, каналы, люди,

Лишь призрака скользящий шаг,

Лишь голова на черном блюде

Глядит с тоской в окрестный мрак, —

было бы точнее, выразительнее, если эпитет «черный», относящийся к «блюду (ибо это и так понятно: ночь, мрак, чернота), заменить на «скользкий»:

Лишь голова на скользком блюде.

Это бы, по его словам, выражало всю гибельную шаткость, всю зыбкость существования… И это мягкое, как бы не имеющее стержня «эль» (в четырех словах подряд — четыре раза!) еще раз указывало бы на эту эфемерность. А «скользящий» заменил бы на что-то аналогичное: «дрожащий», «зловещий», «шуршащий»… А можно и на «неровный» — тогда это была бы еще и ассоциация с «неровным часом»: не ровен час. И вообще, говорил Гофман, эпитет тут не столь важен: слово «призрак» все равно на себя перетягивает внимание, а уж какой у него шаг — «неслышный» или, наоборот, «гремящий», как у Командора, не столь существенно. Может быть и так, и так.

Или помню, как Юрий Левитанский, приходя к нам в гости, несколько вечеров бормотал строки Гумилева из «Заблудившегося трамвая», начиная с «А в переулке забор дощатый». И когда он доходил до

Как ты стонала в своей светлице,

Я же с напудренною косой

Шел представляться Императрице

И не увиделся вновь с тобой,

казалось, он сливался с этими звуками, упивался ими и всякий раз объяснял, почему его голос взлетал на пуэнто и обретал при этом дополнительный вес при вот этом растянутом «с напудренною косой». Он говорил примерно так:

— Сколь о многом здесь сказано! Какая картина! «Шел представляться Императрице»: готовился, волновался, трепетал от важности предстоящего, одевался, обряжался, и слово такое тяжелое, церемонное: «напудренною»! И как это контрастирует с простотой Машеньки:

Дом в три окна и серый газон…

Остановите сейчас вагон!

Спорили мы подчас и о семантическом ореоле размера: мол, размер задает уже определенную тональность, если не мелос. Если хорей, то нечто веселенькое, мажорное, даже частушечное, а если, скажем, анапест, то заведомо печальное и заунывное.

Мы старались это опровергать, потому что хорей с дактилической рифмой сразу трансформирует мажорное звучание, например, у Мандельштама:

Что мне делать с птицей раненой?

Твердь умолкла, умерла.

С колокольни отуманенной

Кто-то снял колокола.

Или трехсложный анапест у Чуковского приобретает звучание считалки:

И они закричали от страха:

— Это че, это ре, это паха,

Это чечере, папа, папаха!

Рылись мы и в черновиках поэтов, пытаясь объяснить себе, почему Мандельштам оставил лишь одно (второе по счету) четверостишие из стихотворения в четыре строфы:

О небо, небо, ты мне будешь сниться!

Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,

И день сгорел, как белая страница:

Немного дыма и немного пепла!

Или почему Николай Гумилев выбросил из стихотворения «Леопард» аж пять замечательных строф.

Или поэт Александр Межиров, таинственно прищурившись, говорил примерно так:

— Вы начнете что-то понимать в поэзии, если дойдете до того, что оцените у Пастернака

Обыкновенно у задворок

Меня старался перегнать

Почтовый или номер сорок,

А я шел на шесть двадцать пять

выше, чем: «И мне кроить свою сложней, чем резать ножницами воду». Или — почему «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, / В неслыханную простоту»?

И мы, молодые поэты, замирали, стараясь это осмыслить.

Вот и своих студентов я стараюсь приобщить к подобным изысканиям и пониманию некоторых механизмов воздействия поэзии. Это не значит, что таким пониманием можно воспользоваться как руководством к действию, но, по крайней мере, можно растворить его в глубинах бессознательного в надежде, что когда-нибудь соответствующие навыки смогут стать органичной частью чувства, которое «диктует строку».

2. Определение поэзии: «Имя этому гриму — душа»

Искусство и, в частности, поэзия владеет эффектом «остранения», изменения оптики, позволяющей снять с мира пелену привычности и увидеть его новым зрением, как впервые, — странным и загадочным, когда образы и формы уводят от их обыденных значений и приближают к видению новых смыслов и связей, при этом не лишая нас возможности понимания всех прочих семантических возможностей и не порывая с чувством реальности. Прекрасное (пушкинский «идеал») ищет для своего выражения иноязык, немного отличный от прагматического и информационного: слово, не во всем совпадающее с его наличной и номинативной функцией и сохраняющее с ней дистанцию, сколь бы малой она ни была.

Ткань существования состоит из языка, пронизана им, в нем растворена. Хайдеггер говорил, что «язык — это дом бытия»; подлинное наше бытие скрывается за мельтешением каждодневных забот, информационных атак, меняющихся психологических состояний и настроений, за общей внешней и внутренней неуютностью и невнятностью жизни, ее клиповой пульсацией. Но язык поэзии и приводит нас в этот дом, даруя особое самоощущение и высвечивая топос нашего существования.

Одним из определений поэзии в одноименном стихотворении Пастернака было:

Это слезы Вселенной в лопатках.

За этой формулой, или, можно сказать, парадигмой, выраженной столь просто, стоит глубочайший смысл.

Лопатки здесь — это маленькие стручки гороха, это «дольней лозы прозябанье»: что-то совсем ничтожное и утлое, тленное, обреченное земле. Но при этом вмещающее в себя и сподобившееся принять «слезы Вселенной», обретая при этом метафизическое содержание, едва ли не вступая в перекличку с «чашей Грааля».

Как и Пушкин, соединивший в своем «Пророке» в единой строфе «прозябанье лозы» с «полетом ангелов», «гад морских подводный ход» с «содраганием неба», дольнее и горнее, Пастернак показывает именно такой путь поэзии: анабасис и катабасис, восхождение и нисхождение, образующие связь земного и небесного, причем земное одухотворяется, а небесное не профанируется. Становится возможным

…звезду донести до садка

На трепещущих мокрых ладонях.

В лирической поэзии происходит стирание грани между внутренним и внеш­ним, когда внешнее становится развернутой метафорой внутренного, а внутреннее — присвоением внешнего.

И сады, и пруды, и ограды,

И кипящее белыми воплями

Мирозданье — лишь страсти разряды,

Человеческим сердцем накопленной.

Попробуем поучиться этим методам художественного преображения реальности у Бориса Пастернака.

3. «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой»

«Февраль»

Февраль. Достать чернил и плакать!

Писать о феврале навзрыд,

Пока грохочущая слякоть

Весною черною горит.

Достать пролетку. За шесть гривен,

Через благовест, чрез клик колес,

Перенестись туда, где ливень

Еще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,

С деревьев тысячи грачей

Сорвутся в лужи и обрушат

Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,

И ветер криками изрыт,

И чем случайней, тем вернее

Слагаются стихи навзрыд.

Вот пример стихотворения, сделанногокак бы«из ничего»: не из слов, а из их сочетаний, перекличек, просветов между ними, в которых гуляет ветер. Вроде бы — ничего обязательного, обусловленного, жестко мотивированного… Все подвижно, зыбко, спонтанно, наполнено звуками откуда-то из блуждающего источника: отовсюду и ниоткуда («грохочущая слякоть», «клик колес» «ливень еще шумней чернил и слез», «ветер криками изрыт»), и картинами, не поддающимися визуализации («обрушат сухую грусть на дно очей»). Ни за одну нитку не потянешь, ни одну не ухватишь.

В нем происходит такая вот странная вещь: словно перегородка между внеш­ним и внутренним (миром и душой) истончилась настолько, что эти сферы сделались взаимопроникающими. Завеса меж ними ходит туда-сюда, колышимая ветром: «грохочущая (слякоть)» перекликается с «(писать) навзрыд», а ливень оказывается «шумней чернил и слез»…

В свою очередь, «писать навзрыд» обусловлено именно этой грохочущей «слякотью», пока она «тоскою черною горит». Но ведь не своей собственной «тоской», а той «черной тоской», которая спроецирована на нее, просочилась изнутри вовне и вернулась опять внутрь потребностью «достать чернил и плакать» и «писать навзрыд»…

Итак, внутреннее претворяется во внешнее, внешнее переходит во внутреннее: «ливень еще шумней чернил и слез», а грачи, сорвавшиеся в лужи, «обрушивают сухую грусть на дно очей». А далее — «под ней»: под грустью на дне очей? В душевных глубинах? — «чернеют проталины, и ветер криками изрыт».

Безусловно изрыт и этим пятикратным «эр», отзывающимся шестым — в «навзрыд».

Удивительна и графика этого стихотворения, где много черного цвета, как присутствующего в мире, так и идущего из души, но существующего в едином пространстве: грачи, обугленные груши, чернеющие проталины и — тут же «черная тоска».

Мир становится развернутой метафорой внутреннего состояния душевной неприкаянности и беспричинного страдания, в которых растворяется «я», теряю­щее личную форму глаголов (инфинитив, претворяющий действие в безличное и всеобщее), а душа тем самым присваивает мир. Она делается прозрачной, податливой и гибкой — сквозь нее теперь просвечивает, продувает, говорит существующее: происходит совпадение сущности и бытия.

В этом смысле и всякая случайность оказывается логосной: семена давно таились в земле, ожидая своего часа, зрели, копили силы и вот — дождались и проросли из глубин бессознательного в мир видимый, выбросили разом в одночасье свои стебли, ветви, цветы, плоды, листья. Ой, а это как и откуда здесь? Это из присвоенного тобою Божьего мира, дружок!

Происходит то же, что и в переводе Пастернаком стихотворения Верлена «Искусство поэзии»:

Пускай он выболтает сдуру,

Все, что впотьмах, чудотворя,

Наворожит ему заря…

Все прочее — литература. 1

В этом случае получается «вернее», когда говорят не собственно «от себя», а «сквозь» и «навзрыд» — энергия, музыка, стихия, тоска, грохочущая слякоть, клик колес, «обрушивающий» ливень, наконец, заря.

Без этого повторенного у Пастернака в самом конце стихотворения «навзрыд», в котором сошлись все элементы бурно рождающегося творения, само словосочетание «слагаются стихи» выглядело бы вяло, литературно и неправдоподобно.

Опять — совпадение поэзии и поэтики.

4. «Как откровенья бессонны…»

Оправленное в резьбу,

Похоже на четверостишье

О спящей царевне в гробу.

И белому мертвому царству,

Бросавшему мысленно в дрожь,

Я тихо шепчу: «Благодарствуй.

Ты больше, чем просят, даешь.

На какое четверостишье о спящей царевне похоже у Пастернака «торжественное затишье» в стихотворении «Иней»? Ведь если поэт пишет, что «затишье» похоже на четверостишье», — значит, это какое-то конкретное четверо­стишие, и мы можем его обнаружить.

Может быть, — первое, что приходит в голову, — это «затишье» похоже на пушкинское из «Сказки о мертвой царевне и о семи богатырях», где как раз и есть «спящая царевна в гробу»? Но на какое именно четверостишье? На это? —

Как под крылышком у сна,

Так тиха, свежа лежала,

Что лишь только не дышала.

Перед ним во мгле печальной

Гроб качается хрустальный,

И в хрустальном гробе том

Спит царевна мертвым сном.

Однако мелос мажорного четырехстопного хорея, соответствующий детской считалке «Эни-бени-лики-факи //Тюль-буль-буль-калики-цваки», никак не согласуется с «торжественным затишьем». Все эти обильные чередующие­ся сонорные — эр, эн, эм, эм, эль, эль, эн, эр, эр, эль, эн, эр, эль, эн, эм, эр, эм, эль, эн, эр, эм, эр, эн, эм, эр, эм, эн, эм; это пронизывающее четверостишие насквозь семикратное эр, сразу зарождают подозрения в «мертвенности» этого сна и свежей бодростью своего звучания предвещают счастливое пробуждение/воскресение.

Еще меньше сходства со «спящей царевной» и «мертвым царством» Пастернака находим у Василия Жуковского в его сказке «Спящая царевна», где взят почти частушечный ритм, рисующий звуковой образ, как нельзя более далекий от того, который мы ищем:

На воздушный тонкий стан

Брошен легкий сарафан;

На трепещущих грудях;

Сжаты в легких сапожках

Тогда, может быть, это четверостишие из стихотворения Петра Вяземского «Царскосельский сад зимой»? —

Природа в узах власти гневной

С смертельной белизной в лице,

Спит заколдованной царевной

В своем серебряном дворце.

Это уже ближе, теплее… И все же. В этом энергичном четырехстопном ямбе с чередующимися и словно воспроизводящими голос вьюги свистящими з-х-ст-сс-зн-це-сп-ц-вс-с-це прослушивается зловещая нота: во всяком случае, не покой, не умиротворение, не смирение, а мятущееся безволие, болезненная немощь, насильственное пленение.

Так, может, наконец, оно, это затишье, похоже на само это четверостишие Пастернака? —

Оправленное в резьбу,

Похоже на четверостишье

О спящей царевне в гробу.

Здесь происходит замедление ритма за счет многосложных слов, возникает цезура, ритмическая пауза, благодаря которой размывается амфибрахий, ударение на втором слоге в трехсложнике скрадывается, пространство безударных гласных удлиняется. Мы не слышим ударных «е» (к чему обязывал бы амфибрахий) в конце слов «торжественное» и «оправленное», а также в начале слова «четверостишье». Интонационно замедленный трехстопный амфи­брахий, дающий не спеша перевести дыхание на мужской рифме, со скрадывающимся ударением в первой, второй и третьей строках и растягивающий гласные естественным образом за счет длинноты пятисложных слов («торжественное», «оправленное», «четверостишье»), а также глухо свистяще-шипяще-шелестящие ж-щ-з-х-ж-ч-сти-ш-сп-щ-ц, словно сами «утишают» чувства, баюкают и гармонизируют их, вводя в иные, сверхприродные области, где преображается мир и становится «торжественно и чудно». Гроб царевны явно «не качается», как у Пушкина в хореическом «гроб качается хрустальный». Нет, у Пастернака царевна спит неподвижно.

Фермата: водворилось «белое мертвое царство», достоверность которого подтверждено словесно-мелодически.

Это можно сравнить с кинематографическим приемом, который называется «рапид»: с его помощью в кинофильмах достигается эффект «поэтического» — замедления движения в кадре за счет ускоренной съемки. На практике рапида В.И. Пудовкин строил свою теорию «цейтлупы», искал кинематографическое «время крупным планом», которое, как он писал, «изменяет действительные временные отношения», «быстрее приближает к себе далекое и задерживает быстрое». Вот и здесь, в стихотворении Пастернака, уже не время, не Хронос, а Кайрос, торжественный и величественный.

Торжественное затишье на наших глазах само разворачивается и порождает четверостишье, лепит своего словесного близнеца, смысловой рисунок соединяется с интонационным, содержание становится формой, а реальность сливается со своим образцом. Произошло совпадение поэзии и поэтики: именно на само это родившееся на наших глазах четверостишье и похоже «торжественное затишье, оправленное в резьбу». Это можно назвать метафоризацией внутреннего через внешнее: преображение декорации в оформление человеческой души. «Все, что видится вовне — возникает изнутри».

Это и называется чудом, на которое невозможно не произнести: «Благодарствуй! Ты больше, чем просят, даешь».

1 A propos и кстати — у самого Верлена не совсем эта мысль:

Да будет твой стих всегда хорошей авантюрой (приключением),

Раскиданной (развеянной) порывистым ветром с утра,

Который приятно пахнет мятой и тимьяном…

Все прочее — литература».

О, эти французы! Все бы им — авантюры и запахи, запахи — мята, тимьян! — О.Н.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *